ПЯТЬ РАЗМЫШЛЕНИЙ О НАЧАЛЕ АНАЛИЗА

Катрин Аспер (K. Asper)

Journal of Analytical Psychology, 1983, т. 28, с. 1–15.

I. «Контейнер»
К. Г. Юнг усматривал в химических превращениях, описанных алхимиками, аналогию психологического процесса трансформации (Jung 10; Jung 15, с. 196). Начало алхимического делания называли massa confusa, nigredo, хаосом и prima materia (Jung 10, § 334), тогда как его целью считалось сокровище, которое нелегко обрести, — «философское золото», «камень» или «эликсир жизни» (там же, § 335).
Даже там, где Юнг не прибегает к алхимической символике, объясняя психологические процессы, — например, в работах, вошедших в Практику психотерапии (Собрание сочинений, т. 16), — он рассматривает начало и завершение работы с точки зрения движения психической энергии. В этих работах невроз понимается им как преграда свободному течению жизненной энергии (Jung 7, § 84), а задача терапевтической работы — как освобождение её потока. Свободное течение энергии он связывает с «состоянием текучести, изменения и роста» (там же, § 99). На смену отрицанию жизни должны прийти участие в ней и способность разделять её с другими. Алхимическому сокровищу соответствует стремление к индивидуации, предполагающее принятие ответственности за себя (Jung 8, § 43), исследование самого себя (Jung 11, § 81) и «наиболее полное осуществление возможностей каждого человека» (там же, § 229). В этом процессе терапевт выступает как участник, способный к сопереживанию:
Иными словами, терапевт больше не является представителем лечебной инстанции, но становится спутником, вместе с пациентом участвующим в процессе индивидуального развития (Jung 8, § 7).
Юнгианский метод предполагает следование за тем, что возникает в процессе, без преждевременных оценок. Юнг писал: «Психологии не дано никакого иного средства, в котором она могла бы отразиться: она может лишь представлять и описывать саму себя. В конечном счёте именно таков принцип моего метода: в своей основе он представляет собой процесс непосредственного переживания…» (Jung 13, § 42).
Отношения между аналитиком и анализандом Юнг понимал как диалектические (Jung 14, § 239). Однако его акцент на том, что в процессе участвуют оба, нередко приводил к ошибочному предположению, будто аналитик и анализанд с самого начала играют одинаковые роли. В статье «Гибкость аналитической техники» Луис Цинкин убедительно показал, чем различаются роли аналитика и анализанда. Он обращает внимание на то, что эти роли хотя вначале различаются, в ходе анализа постепенно становятся более равноправными: «Таким образом, отношения, первоначально асимметричные и невзаимные, постепенно приобретают симметричный и взаимный характер» (Zinkin 25, с. 51).
На раннем этапе аналитик должен сдерживать себя, чтобы дать анализанду возможность «раскрыть свои карты полностью, не испытывая помех со стороны моих предположений» (Jung 9, § 2). Иными словами, аналитик предоставляет пространство, в котором человек может исследовать и открывать себя, развиваться. Задача анализанда — воспользоваться этим пространством и сделать самого себя предметом наблюдения. Со своей стороны мы предлагаем готовность сопереживать и разделять его чувства, способность замечать, как он на нас воздействует, осмыслять эти воздействия в интерпретациях и создавать условия, в которых он сможет исследовать собственную внутреннюю жизнь. Такое предложение и составляет аналитический сеттинг, который можно уподобить «контейнеру» — алхимическому сосуду.
Разумеется, это описание аналитического сеттинга слишком общее и идеализированное: в реальной практике всё складывается гораздо разнообразнее. Где найти анализанда, который с самого начала станет нам доверять и позволит занять место участника, способного к сопереживанию? Кто сразу сумеет воспользоваться предложенным пространством для исследования себя? Кто без затруднений вступит в рабочий союз с аналитиком и добровольно согласится стать объектом наблюдения? И где на столь раннем этапе встретить способность к самоанализу и размышлению, не скованную бесплодной самокритикой и отрицанием жизни? В этом смысле можно сказать, что в начале работы мы редко обнаруживаем что-либо большее, чем пустой сосуд.
Однако внутренний процесс, на который мы, аналитические психологи, возлагаем надежду и который стремимся поддерживать, насколько это возможно, обращаясь к фантазиям и сновидениям пациента, наблюдая перенос и контрперенос, зависит от существования такого сеттинга. Как алхимический сосуд связан и с началом, и с завершением делания — «Будучи инструментом, он тем не менее обладает своеобразной связью как с prima materia, так и с lapis и потому не является просто оборудованием» (Jung 10, § 338), — так и аналитический сеттинг связывает начало и конец анализа. Его предлагают с самого начала, но в полной мере анализанд начинает им пользоваться лишь в ходе работы, а иногда только ближе к её завершению. На мой взгляд, достижение такой способности — существенная часть аналитической работы. Примечательно, что ещё на заре психоанализа Шандор Ференци отмечал: основное условие лечения — свободное ассоциирование — в полной мере может осуществиться лишь к концу работы (Ferenczi 2).
Важно осмыслить возможности, которые создаёт аналитический сеттинг, этот сосуд, и требования, которые он предъявляет. Понимание этих возможностей и требований даёт нам критерий, позволяющий оценивать положение анализанда и его продвижение. Так, шагом вперёд можно считать момент, когда он начинает воспринимать аналитика как человека, способного ему сопереживать; когда учится использовать аналитическое пространство для исследования себя, размышлять о собственном опыте и допускать рядом со своими взглядами, определяемыми комплексами, иную точку зрения. Он начинает смотреть на себя со стороны и воспринимать аналитика не только как объект переноса, но и как реального партнёра.
II. Субъективные реакции
В начале анализа на аналитика обрушивается множество самых разных сведений — явных и скрытых. Они требуют осмысления, вызывают догадки и пробуждают субъективные реакции у обеих сторон. Правда, аналитик, как правило, находится в более выгодном положении: он способен замечать эти реакции как психологические явления, упорядочивать их, обдумывать и истолковывать применительно к анализанду. У анализанда тоже возникают субъективные реакции — точнее, они буквально захватывают его. В начале анализа человек обычно ещё не умеет с ними обходиться и редко понимает, насколько односторонним может быть его восприятие. Поэтому мы отвечаем не только за собственные реакции, но и за то, чтобы помочь анализанду найти способ справляться со своими.
Хотя субъективные реакции присутствуют постоянно, творчески прорабатывать их зачастую невозможно, если негативный перенос оказался слишком сильным и устойчивым. Каждое наше слово, жест, выражение лица могут вызвать у анализанда отклик, которым на этой стадии практически невозможно управлять и на который аналитик почти не способен повлиять. Многое толкуется через господствующие комплексы. И если анализ переживает эти первые трудности, нередко этим мы обязаны скорее счастливому стечению обстоятельств, чем собственному мастерству.
Вспоминается молодая женщина, однажды позвонившая мне, чтобы договориться о приёме. В тот момент я вела сеанс и попросила её перезвонить позже. Она перезвонила, я предложила время, но оно ей не подходило. После долгих обсуждений нам всё же удалось договориться. В ходе разговора женщина упомянула, что муж не всегда даёт ей машину, потому что работает по нестабильному графику.
Некоторое время спустя я заметила, что этот телефонный разговор вызвал у меня лёгкое раздражение. Женщина была весьма требовательна в отношении времени приёма. Разве она не понимала, как трудно мне найти лишний час? Я задумалась над собственным раздражением — и аналитическая работа началась ещё до нашей встречи. Не отвечала ли она таким образом на то, что я попросила её позвонить во второй раз? Не почувствовала ли себя отвергнутой, получив отказ? Или она была раздражена на мужа, который предоставлял ей машину лишь тогда, когда позволял его рабочий график, и перенесла эти чувства на меня, словно говоря: «Муж ограничивает меня, и вы делаете то же самое, не сумев найти подходящее время для встречи. Но я не собираюсь подстраиваться под вас и ваш график и в знак протеста выбираю время, которое удобно мне».
Эти размышления умерили моё раздражение и открыли иной взгляд на ситуацию, а значит, и возможность интерпретации. Уже во время первого разговора стало ясно, что женщине постоянно приходится подстраиваться под мужа и что она страдает от чувства отверженности. Таким образом, мои контрпереносные реакции носили тот «синтонный» характер, о котором писал Фордхам (Fordham 3, с. 247): они не только сообщали мне нечто об анализандке, но и помогали занять по отношению к ней сочувственную позицию.
Однако, несмотря на то что я, по-видимому, верно поняла свои реакции, наши отношения преждевременно оборвались. Главная трудность состояла в том, что анализандка не выдерживала угрозы, которую олицетворял для неё аналитик, хотя ей и можно было помочь найти способ справляться с собственными реакциями. Рассказывая о детстве, она вспомнила повторявшийся в то время сон: огромное чучело верблюда катилось прямо на неё, угрожая задушить. В начале третьего сеанса женщина призналась, что ей было трудно заставить себя прийти: во сне я предстала перед ней необычайно высокой и с головой великана. Сходство с детским сновидением бросалось в глаза, но мой намёк на него остался без отклика. Через несколько сеансов она прервала лечение. По-видимому, в переносе сложилась настолько угрожающая ситуация, что пациентка могла только бежать. Иначе говоря, надвигался зловещий перенос, способный уничтожить всякую возможность достаточно тонко работать с субъективными реакциями.
С другой анализандкой дело сложилось удачнее. Было известно, что её отец совершенно не терпел возражений: малейшее неповиновение — и он хватал дочь за шиворот и выставлял за дверь. В наших отношениях постоянно присутствовало тревожное ожидание, что я поступлю с ней так же. Поэтому к этой теме приходилось возвращаться снова и снова, порой даже по моей инициативе, когда сама она о ней не говорила. Ориентиром для меня служили собственные чувства, подсказывавшие, как она переживает наше общение.
III. Потребность пациента понять, что с ним не так
Хотя Юнг весьма неохотно ставил определённые диагнозы, многие люди, приходящие в анализ, испытывают настоятельную потребность получить ответ на мучительный вопрос: «Что со мной не так?» Ответ необязательно должен звучать как клинический диагноз: описания на языке аналитической психологии обычно достаточно, чтобы хотя бы на время принести облегчение.
Сложность первых сеансов, когда анализанд ещё не понимает, что с ним происходит, а аналитик пытается упорядочить хаотический поток поступающих сведений, требует компенсаторного взгляда на ситуацию. Такой взгляд способен внести некоторый порядок в massa confusa и одновременно пролить свет на nigredo — характерную для начала анализа тьму, в которой ещё пребывают и пациент, и терапевт. Один из способов осветить эту первоначальную темноту — внимательно прислушаться к собственным субъективным реакциям на нового анализанда.
Вспоминается молодая женщина, посещавшая один из моих курсов. Я обрадовалась, когда она позвонила с просьбой о приёме: она сразу мне понравилась и показалась исключительно одарённой. На первом сеансе она рассказала историю своей жизни, столь богатую необыкновенными событиями, что та напоминала сказку.
Выросшая в крайне скромных условиях, она не раз добивалась поразительных успехов на работе, для которой у неё не было никакой специальной подготовки. Однако её триумфы всегда оказывались недолговечными и словно выпадали ей по чистой случайности. Рассказывала она об этом с таким изумлением, будто была героиней сказки братьев Гримм, что я невольно заподозрила в ней самозванку. Тут мне стало стыдно за собственную реакцию, и я попыталась подавить её: мне просто не хотелось признать, что я могла так сильно ошибиться в её характере и способностях. Но, обдумывая всё после сеанса, я задалась вопросом: не были ли её дарования отделены от сознательной личности, не обладали ли собственной автономией? Не поэтому ли её профессиональный путь представлялся таким невероятным? Действительно ли успехи приходили случайно, а её талант был проявлением того, что Хайнц Кохут называет «грандиозной самостью» (Kohut 18), живущей преимущественно в фантазиях и лишь время от времени, благодаря случайному стечению обстоятельств, обнаруживающей себя во внешнем мире? Осмысленные таким образом синтонные контрпереносные реакции, казалось, подтверждали эту мысль и кое-что сообщали мне об анализандке.
Она родилась в простой мелкобуржуазной семье, не отличавшейся образованностью, и не получила возможности учиться. Её способности в лучшем случае подпитывались лишь изредка и словно случайно. Не имея профессиональной подготовки, она не могла использовать свои дарования в работе. К тому же её пугала мысль, что она может перерасти социальную среду своей семьи, а её честолюбивые, нарциссические стремления и планы относительно карьеры вызывали у неё чувство вины.
Зато в сновидениях этим стремлениям ничто не мешало проявляться. Ей часто снилось, что она живёт одна на прекрасном острове или, погрузившись в созерцание, любуется величественной горой. По-видимому, эти образы выражали её фантазии о собственном величии. По мере осознания конфликта сновидения постепенно менялись: она покидала остров и оказывалась среди людей, идущих в школу. Этот сон указывал на будущее — на одно из тех сновидений, которые, по словам Юнга, «нащупывают путь, ведут разведку» (Jung 7, § 89). Впоследствии она стала серьёзнее относиться к своим профессиональным планам и одновременно меньше винить себя за честолюбие. В этом случае контрпереносная реакция помогла мне прийти к диагностическому представлению, которое оказалось полезным в нашей совместной работе.
Мне кажется важным ещё одно обстоятельство: понимание, которое возникает в начале анализа, рождается из эмоционального опыта, разделяемого аналитиком и анализандом.
Когда я приступила к работе над этой статьёй, мне всё время вспоминалась строка Германа Гессе: Jedem Anfang wohnt ein Zauber inne — «В каждом начале таится волшебство». Меня заинтересовало немецкое слово Zauber («волшебство», «чары»), которое, как я обнаружила, связано с древнеанглийским словом teáfor, обозначающим красный цвет, охру или цвет земли. Эта связь восходит к магическим обрядам некоторых северных племён: люди высекали руны на камне, а чтобы знаки стали различимы, окрашивали их красным веществом. Мне кажется, происхождение слова Zauber удивительно точно передаёт происходящее в анализе, особенно в его начале. Красный издавна считался цветом жизни. Руны окрашивали в красный, чтобы они стали видимыми и выделились на фоне серого камня.
В аналитической ситуации нам тоже необходимо придать эмоциональную выразительность поначалу непонятным «рунам», которые приносит анализанд в надежде, что хотя бы аналитик сумеет их прочесть. Но это возможно только через совместно пережитый опыт, а не благодаря «рутинному пониманию всего» (Jung 12, § 197), при котором пациента просто относят к определённой теоретической категории. Такое понимание приходится искать в тот момент, когда «руна» окрашивается красным, наполняется жизнью, — когда на сеансе возникает живое переживание, общее для обоих. Желание анализанда узнать, что с ним не так, вполне законно. В обычной медицине диагноз служит основанием для назначения лекарства, и представление «я описываю свою болезнь, а вы даёте мне средство, которое её вылечит» по-прежнему существует в сознании многих анализандов: оно заимствовано из медицинской модели. Но психогенные трудности — это не болезни в узком смысле, не сбой в работе одного из органов; они затрагивают человека целиком.
Приведу пример анализандки, которая рассказала мне о своей «болезни» и хотела получить от меня «рецепт». Она пришла из-за ощущения пустоты, отсутствия смысла и цели, из-за отчаяния. Прежде она проходила анализ у мужчины и, по её словам, «знала», в чём её проблема: депрессия, вызванная негативным материнским комплексом. Она сообщила, что с прежним аналитиком проработала отцовский комплекс, а ко мне явилась прорабатывать материнский. Она принесла не только готовый диагноз, но и чёткий план действий. Я почувствовала сопротивление всему этому; что-то во мне говорило: «Мне это не нравится, я ещё ничего с ней не пережила». Её требование заняться материнской проблемой казалось мне слишком рассудочным, слишком прямолинейным. Кроме того, у меня сложилось впечатление, что она всегда подчинялась чужим требованиям и теперь хотела сделать требовательной фигурой и меня.
Хотя я всё это понимала, в тот момент мне оставалось лишь расспрашивать её о матери. При этом я испытывала неловкость: мне казалось, что я слишком легко следую предложенной ею программе. Единственное, что я могла сделать, — удерживать на заднем плане свои контрпереносные чувства, надеясь, что позднее они пригодятся. Она описывала мать как исключительно добросовестную, напористую и властную женщину. Упорным трудом и высокой работоспособностью та добилась значительного положения и пользовалась всеобщим уважением. Анализандка мимоходом добавила, что люди всегда интересовались её матерью, но никогда не спрашивали о ней самой, так что она чувствовала себя всего лишь придатком матери.
В этих отношениях пациентка отвела мне роль сочувственного слушателя. Но позволяла ли она мне разделить её переживания? Нисколько. Она излагала и объясняла всё так, словно происходящее её лично не касалось, словно должна была с моей помощью выполнить пункт за пунктом намеченную программу. К тому же я знала, что она обратилась ко мне по настоятельному совету прежнего аналитика. Пока она рассказывала, как все интересовались матерью, но не ею самой, я вспомнила свою контрпереносную реакцию. И внезапно поняла: то, о чём она говорит, прямо сейчас повторяется между нами. Я тоже сперва стала расспрашивать её о матери, а не о ней самой. Я показала ей, как сама попала в этот привычный сценарий, — и лёд тронулся. Из простого слушателя я превратилась для неё в партнёра.
Теперь она смогла разделить со мной одиночество, печаль, чувство изоляции, слабость и мрачные мысли. Она сделала именно то, что людям с негативным материнским комплексом даётся с таким трудом: открыла свои душевные раны. Под конец первого сеанса она сказала: «Я так много говорила о себе, а мы даже не приступили к моей проблеме с матерью. Мне стало легче, но в следующий раз мы непременно должны заняться материнской проблемой». Так она снова отгородилась от самой себя и вернулась к материнскому отвержению.
Тогда я смогла сказать ей, что всё рассказанное и только что пережитое нами связано с её материнской проблемой: она хотя бы на мгновение сумела отнестись к себе с материнской заботой и позволила мне разделить её опыт. Теперь мы пришли к общему пониманию и, что важнее, вместе пережили нечто живое. Возвращаясь к образу рун, можно сказать, что серые камни окрасились красным: мы прочли тайный смысл загадочного послания, и на смену бесцветной, мёртвой теории пришёл общий живой опыт.
IV. Сказочные начала и первые часы анализа
Начало анализа нередко обнаруживает поразительное сходство с началом волшебной сказки. Я хотела бы показать это на примере двух сказок — «Золушка» и «Одноглазка, Двуглазка и Трёхглазка». Обе представляют собой вариации одной темы. В обеих сказках особенно схоже само начало: отрицательная материнская фигура и две злые сестры. Золушке причиняют страдания мачеха и сводные сёстры. Двуглазка страдает от родной матери и сестёр, хотя в других вариантах сказки, включая самый ранний, записанный Монтанусом в 1560 году (Bolte-Polivka 1), речь также идёт о мачехе и сводных сёстрах. Главная разница между сказками в том, что Двуглазка страдает не только от тяжёлой работы, но и от необычного числа глаз у сестёр. Кроме того, отец в её истории отсутствует, тогда как в «Золушке» присутствует относительно положительная отцовская фигура.
Теперь я обращусь к случаям двух анализандок и покажу, как сказочные образы помогают прояснить их трудности и переживания переноса.

Золушка
Анализандка, о которой я говорила ранее, пришедшая с готовым представлением о том, как нужно её лечить, была необычайно послушной дочерью и унаследовала от матери своеобразную трудовую этику. Одно из основных её убеждений заключалось в том, что право на жизнь нужно заслужить и что оправдать собственное существование можно лишь упорным трудом. Требуя на первом сеансе, чтобы я проработала с ней материнский комплекс, она пыталась вовлечь меня в роль мачехи или сводных сестёр из «Золушки». Это позволило бы ей вновь принижать свои усилия, а мне оставалось бы только подтвердить привычный сценарий. О своих страданиях она умолчала.
Но едва она заговорила о том, что действительно чувствовала, как заплакала — словно Золушка у могилы матери. В сказке это поворотный момент. У моей анализандки тоже произошло первое решающее изменение: её отрицательное отношение к себе хотя бы ненадолго сменилось готовностью принять свои страдания. Такое изменение можно считать признаком благоприятного прогноза. Что касается меня, то на этом этапе я не олицетворяла ничего большего, чем отсутствие хорошей матери — «могилу умершей матери», как в «Золушке». На краткое мгновение она решилась рассказать мне о своей пустоте и потребности в доброй матери. Значит, бессознательно она отвела мне именно эту роль, поскольку сама она могла посмотреть на себя с материнской заботой.
Я не думаю, что подобную перемену можно намеренно вызвать: как сказал бы Юнг, она происходит Deo concedente — по Божьему соизволению. Но мы можем сделать собственное восприятие более чутким: вспомнить образ из сказки, а затем внимательно наблюдать, какую роль предлагает нам сыграть анализандка.
Позже, всякий раз, когда она вновь принимала позицию мачехи или сводной сестры по отношению к себе и пыталась втянуть меня в ту же драму, небольшое, но чрезвычайно важное изменение, происшедшее на первом сеансе, становилось ориентиром и давало надежду. Сказочный образ, на который я тогда указала, помог нам разобраться в отношениях друг с другом. Он не просто упорядочил хаотический материал, но сделал это способом, обещавшим развитие — «плодотворным», «зелёным», как сказали бы братья Гримм: зелёным, которое «насыщает и успокаивает, никогда не утомляя» («Эпическая основа народной поэзии подобна зелени, разлитой по всей природе во множестве оттенков; она насыщает и успокаивает, никогда не утомляя») (Grimm 4).

Одноглазка, Двуглазка и Трёхглазка
Одна из моих первых анализандок поразила меня уже на первом сеансе тем, как одержимо она говорила. Меня удивляло постоянное изменение её представлений о себе. Она возбуждённо засыпала меня вопросами. Вслед за «Что же мне сделать, чтобы наконец расслабиться?» следовали категоричные заявления, что она «не что иное, как то» или «не что иное, как это». Тон её голоса и жесты резко менялись и странным образом не складывались в единое целое. Слова сопровождались вопросительной интонацией и беспокойными движениями глаз. Уверенные и решительные суждения анимуса перемежались многословными рассуждениями и самоуничижительными замечаниями. Передо мной словно была личность-калейдоскоп, рисунок которой непрерывно менялся.
Уже в первый час я ощущала исходящую от неё настойчивую просьбу — прямо и косвенно — взглянуть на неё ещё с какой-нибудь точки зрения, умножить число её представлений о себе или, напротив, безоговорочно поддержать негативные суждения анимуса. Иначе говоря, мне предлагалось стать либо трёхглазой, либо одноглазой сестрой.
Но мне казалось, что именно в этом и заключалась её проблема: она не принимала себя, была собой недовольна и постоянно переходила от одностороннего видения к множественности взглядов, особенно когда речь шла о ней самой. За этим стояло нарушение базового доверия, которое, по-видимому, питало её низкую самооценку. Лишь намного позднее я поняла, насколько сердцевина этого переживания напоминала ситуацию из сказки «Одноглазка, Двуглазка и Трёхглазка». Сказка помогла нам найти путь к пониманию проблемы. Если на мгновение сохранить эту метафору, важно было не занять ни жёсткую одноглазую позицию, ни позицию трёхглазого или многоглазого наблюдателя, а поддержать её собственный нормальный взгляд двумя глазами.
Из её истории выяснилось, что отец был чрезвычайно деспотичным, а отношения с матерью складывались лишь немногим лучше. В той же семье жила фанатично религиозная тётя, с детства внушавшая девочке, как следует правильно себя вести и как надо жить. Тётя была воплощением одноглазого взгляда на жизнь. Анализандка никогда не видела одобрения в глазах матери; отсутствие поддерживающего родительского взгляда способствовало нарушению чувства собственной идентичности. В свою очередь, это породило мучительную жажду подтверждения в глазах других людей, но одновременно она боялась, что взгляд чужого человека может её уничтожить. Поэтому окружение представлялось ей то многоглазым, то одноглазым — в зависимости от того, что она проецировала на него: собственную неуверенность или мнимую уверенность тёти. В ходе анализа развился «зеркальный перенос» в понимании Кохута (Kohut 18). Это помогло укрепить её самооценку и подтвердить право на собственный, нормальный взгляд на жизнь — двумя глазами.
И здесь сказочный образ указал направление работы, помог прояснить ситуацию в самом начале анализа и открыл доступ к её проблемам. Думаю, плодотворным анализ сделало именно то, что я не согласилась на предлагаемые мне роли переноса — трёхглазой или одноглазой сестры — и не оставила без внимания её глубокое ощущение отсутствия тёплого внутреннего центра.
Хотя эти две сказочные истории во многом похожи, а проблемы двух анализандок имели общие черты — обе страдали депрессией и недостатком базового доверия, — тонкие различия между сказочными образами помогли обнаружить столь же тонкие различия между их проблемами.
Оба примера позволяют рассмотреть происходящее в кабинете аналитика через сказочные образы, обращая особое внимание на сходство жизненной истории пациента со сказочными мотивами и на психодинамику отношений между анализандом и аналитиком. Использование архетипических образов для прояснения переноса и контрпереноса представляется полезным способом ориентироваться на ранних этапах терапии. Сопоставление этих процессов с архетипической образностью можно рассматривать как амплификацию. Как и при классической амплификации сновидений, всё начинается с интуитивной догадки; затем аналитику необходимо тщательно взвесить, стоит ли воспользоваться ею и делиться ли ею с пациентом.
Здесь требуется осторожно учитывать жизненную ситуацию анализанда, выбирать подходящий момент, замечать проявления переноса и контрпереноса. Аналитик обязан также подумать о том, какие последствия для анализанда могут иметь его слова.
В целом, если аналитику приходит на ум сказочный образ, соответствующий происходящему между ним и анализандом, введение этого образа в терапию может оказаться полезным в сложной ситуации, когда чувства переноса ещё трудно выдерживать, а надёжный рабочий союз не вполне сформировался. Напротив, обращаться к сказочному материалу, по-видимому, не следует, если сопротивление анализанда собственным чувствам слишком велико: тогда амплификация легко превратится в дополнительную опору для этого сопротивления. Аналитик должен также спросить себя, не вводит ли он сказочный образ лишь под видом стремления к живому обмену, тогда как на деле он служит его собственному сопротивлению.
В следующем разделе я рассмотрю различие между двумя типам народной литературы и попробую применить его к архетипическому материалу, чтобы показать ещё некоторые явления, возникающие в кабинете аналитика. Все упомянутые выше предосторожности относятся и к тому, о чём пойдёт речь дальше.
V. Начало анализа в свете преданий и волшебных сказок
Теперь я хотела бы рассмотреть начало анализа с точки зрения особенностей двух распространённых в Германии видов народных повествований. Первый — знакомая всем волшебная сказка (Zaubermärchen), второй — Sage, которое я буду называть «преданием»: кроме рассказов о святых, этим словом обозначают короткие повествования, обычно посвящённые одному эпизоду, нередко с неблагополучным концом; они составляют часть немецкого фольклора.
Предания и волшебные сказки заметно отличаются от других видов народной словесности. Братья Гримм, особенно интересовавшиеся обоими жанрами, считали предание историческим, а сказку — поэтическим повествованием (Grimm 5). Макс Люти обратил внимание на то, что разные виды фольклора выражают различные способы человеческого переживания. Предания и волшебные сказки он рассматривает как взаимно дополняющие друг друга: они показывают, соответственно, индивидуальный и коллективный взгляд на мир. В сказке человек — существо «укрытое», защищённое; в предании он «обнажён», лишён защиты (Lüthi 20, с. 15).
Предание обычно описывает один эпизод, который нередко завершается неким разладом. Волшебная сказка, напротив, изображает процесс, в котором исходный конфликт разрешается, а герой проходит преображение, позволяющее преодолеть кризис (Kast 17, с. 27). Отсутствие защиты, вторжение иной, непостижимой действительности и призрачная возможность преображения делают героя предания пытливым искателем: он исследует причины происшедшего и пытается найти объяснение в рамках «истины» предания (Lüthi 20, с. 14; Peuckert 23).
С самых первых лет своего существования психоанализ проявлял интерес к сказкам. Статья Фридриха фон дер Лайена «Сновидение и сказка» (Von der Leyen 19) вышла всего через год после публикации фрейдовского «Толкования сновидений». С тех пор связь сновидений и сказок привлекает всё больше внимания. Как известно, Юнг и его последователи глубоко исследовали эту область. В результате сказку стали рассматривать как выражение тайн жизни и архетипического строения психики.
Глубинная психология, однако, уделяла преданиям несколько меньше внимания (Isler 16). Возможно, причина в том, что в сказках герою оказывают помощь в выполнении его задач, тогда как в преданиях такая помощь скорее отсутствует. Лутц Рёрих заметил, что «предание провозглашает власть демонического, а сказка — власть над демоническим» (Röhrich 24, с. 23). Одно из основных допущений глубинной психологии — существование более глубокого источника психической жизни, коллективного бессознательного, которое в своей основе здорово и наиболее ясно проявляет себя в сказках. Это одна из причин, по которой сказки так высоко ценятся в глубинной психологии.
Кроме того, показывая процесс и предполагая достижение цели, сказки предлагают выразительный образ психической энергии и лучше всего передают направленность психических процессов к завершению. Итак, характерные особенности преданий и волшебных сказок можно представить как полярности: доверие (сказка) — недоверие (предание); будущее (сказка) — прошлое (предание).
Применительно к анализу можно сказать, что с терапевтической точки зрения нам хотелось бы, чтобы наши пациенты развивали доверие, свойственное сказочному герою, и благодаря ему становились участниками процесса, обращённого к будущему и развитию. К сожалению, большинству людей, приходящих к нам за помощью, не только недостаёт базового доверия: у них уже сложилось то, что можно назвать «мировосприятием предания», проникнутым недоверием. Они потеряли веру в жизнь и часто разобщены со своим бессознательным. Их пугает вторжение неизвестного — например, симптома, который тиранически навязывает им повторение, — и они утрачивают контроль как над внутренней, так и над внешней ситуацией.
Подобно герою предания, они беззащитны, одиноки и ощущают угроз, исходящую как изнутри, так и извне. Но герой предания — любознательный искатель, который прежде всего стремится выяснить причины случившегося. В обращённой в прошлое позиции анализанда есть две стороны — отрицательная и положительная. В отрицательном своём проявлении она обрекает его на бесплодное самокопание; тогда ему необходимо перейти к более продуктивному исследованию прошлого. В начале анализа интерес к биографическому материалу обычно сильнее, чем на последующих этапах. Однако анализанды часто не могут принять и положительную, так сказать, «легендарную» установку по отношению к прошлому: едва мы начинаем говорить о родителях, нередко наталкиваемся на запрет.
Например, одному молодому человеку приснилось, что он увидел отца в прозрачной одежде. Отец заметил его взгляд и за это надавал сыну по ушам. Увидеть родителей насквозь, встретиться с ними без их персон было для него почти святотатством. Долгое время он не мог говорить о трагическом детстве, в котором был подчинён строгим правилам всеведущего отца с ригидной персоной. Молчание о детстве объяснялось не только чувством вины, но и негативным переносом, возникшим в начале работы: я представлялась ему родительской фигурой, стремящейся всё критически оценивать. Поэтому ему приходилось защищать и себя, и родителей. Это выразилось в следующем сне: Я вдруг уронил сумку на пол. Несколько маленьких деревянных шариков соскочили с нити, и мне пришлось торопливо собирать их, чтобы никто ничего не заметил.
Когда на раннем этапе анализа активизируются негативные родительские образы, а чувство вины не даёт анализанду говорить о родителях, обратиться к прошлому с позиций предания зачастую невозможно. Мне представляется, что в таких случаях полезнее искать основание переноса не в прошлом, а в коллективном образе аналитика и его профессии, существующем у анализанда. Образ, который анализанд бессознательно выбирает для аналитика, часто соответствует его родительскому имаго. Он соотносится и с тенью самого аналитика: тот может предстать любопытствующим соглядатаем, шарлатаном, полицейским — или же спасителем, обещающим рай. У моего анализанда одновременно существовали оба образа.
Разговор о теневой стороне терапевта способен помочь анализанду преодолеть трудности, мешающие рассказать, какими он действительно переживал родителей, и поддержать в нём положительную «установку предания» — готовность исследовать прошлое. Наиболее впечатляюще тень аналитика описал Адольф Гуггенбюль-Крейг в статье «Тень психотерапевта» (Guggenbühl-Craig 6).
В ходе анализа нередко происходит отчётливый сдвиг от редуктивного подхода к более проспективному — подобно тому, как меняется позиция героев преданий и сказок. Разговор сосредоточивается уже не столько на вопросе «Откуда это взялось?», сколько на вопросе «Куда это ведёт?». Этот переход очень занимал Юнга во время разрыва с Фрейдом. В эссе «Что такое психотерапия?» он охарактеризовал позицию Фрейда как катартическую, или редуктивную (Jung 8, с. 23), и утверждал, что его собственный вклад начинается «там, где лечение заканчивается и вступает в силу развитие» (Jung 7, с. 41). Под «лечением» он понимал работу с прошлым, под «развитием» — процесс индивидуации.
Свой метод на этой второй стадии анализа Юнг называл «синтетическим» (Jung 9, § 26). Его можно сопоставить со способностью увидеть в сновидениях и фантазиях конечную цель, а также с тем «разведывательным» свойством сновидений, которое помогает человеку нащупать собственный жизненный путь. Если продолжить сравнение с преданиями и сказками, переход от редуктивного подхода к синтетическому методу соответствует смене «мировосприятия предания» «сказочной установкой».
Некоторые авторы, например Плаут (22), Ньютон и Редферн (21), уделяли внимание трудностям этого перехода. Они отмечали, что людям с негативным отношением к самости трудно фантазировать, открываться будущему и понимать символический язык бессознательного. Иными словами, им недостаёт сказочной установки, основанной на доверии и открытости. Они остаются пленниками негативного «мировосприятия предания» и предпочитают мучительно размышлять о нынешних проблемах, вместо того чтобы задавать верные вопросы и исследовать прошлые причины своих затруднений. Только «сказочный подход», основанный на доверии, позволяет преодолеть власть демонического.
Я полагаю, что в начале анализа не следует ожидать от анализандов «сказочной установки». Необходимо также понимать, что мы не всегда можем воспользоваться и положительной стороной «установки предания». На первых сеансах мы часто видим её негативную сторону: одиночество, поражение, отчаяние и мучительную погружённость в себя, жалость к себе. Только с величайшей осторожностью мы можем помочь прояснить прошлое и открыть дорогу будущему.